— Чудесно! — воскликнул Хейслер. — Я выбирал президентов, а теперь стану безногим экспонатом в новом мире.
— Вы будете знамениты — как последний живущий автомобилист.
— Начнем, — заторопился Хейслер. — Зовите стенографиста!
Стенографист прибыл в Нью-Йорк за месяц до встречи Миллера с представителями автомобилистов. Все это время, благодаря долгому обучению искусству мимикрии, ему с легкостью удалось обманывать каждого, с кем он встречался. В своем миниэкипаже, одетый как стенографистка, надушенный и накрашенный, с кольцами на пальцах, он незамеченным разъезжал среди тысяч других женщин, посещал с ними рестораны и театры, и даже навещал их дома. Он был идеальным шпионом — но мужчиной.
С самого детства из него готовили разведчика, годами прививая преданность республике пешеходов, а затем он принял присягу, что благо республики всегда будет стоять для него на первом месте. Авраам Миллер выбрал его, потому что доверял. Стенографист был очень молод, и на щеках его еще пробивалась борода. Он был невинным и к тому же патриотом.
Однако он впервые оказался в большом городе. Фирма этажом ниже тоже имела стенографистку. Это была особа, одной работы которой было мало, и потому новая работница сразу возбудила ее интерес. Они встретились раз, другой, разговаривали о новой любви — между женщинами. Молодой разведчик мало понимал в этом, поскольку никогда не слышал о такой страсти, однако понимал ласки и поцелуи. Его знакомая предложила поселиться вместе, но ему удалось как-тo открутиться. Впрочем, большую часть свободного времени они проводили вместе. Несколько раз молодой человек едва не рассказал ей о грядущей катастрофе, а также о своем настоящем поле и горячей любви.
В подобных случаях трудно объяснить, почему мужчина полюбил женщину. Впрочем, это всегда трудно сделать. Во всем этом было что-то ненормальное, какая-то патологическая извращенность. Просто невероятно, что он полюбил женщину без ног, когда, подождав немного, мог жениться на девушке с длинными ногами. Не менее патологичным было то, что она полюбила женщину. Душа у каждого из них была больна, и оба ради продолжения связи обманывали друг друга. Теперь, когда внизу умирал город, стенографист почувствовал неудержимое желание спасти свою безногую подругу. Он верил, что ему удастся убедить Авраама Миллера позволить ему жениться на ней или хотя бы избавить от смерти.
Видя Миллера и Хейслера, погруженных в разговор, он на цыпочках вышел, а потом спустился — в рубашке и брюках — этажом ниже. Здесь был полный хаос, но молодой человек храбро вошел в комнату, где стоял стол стенографистки, наклонился к ней и сказал о том, что является мужчиной из расы пешеходов. Внезапно она узнала, что все это значит: остановившиеся машины, неподвижные лифты, умолкнувшие телефоны. Он сказал, что мир автомобилистов погиб по каким-то причинам, но он хочет ее спасти, потому что любит. Он просил лишь права на опеку над ней. Сказал, что они поедут куда-нибудь в деревню и там поселятся.
Безногая женщина слушала его, и если побледнела, это скрыли румяна на щеках. Она слушала и смотрела на него, на мужчину, ходящего на ногах. Он говорил, что любит ее, но она-то любила женщину, женщину с прекрасными крохотными ножками, как у нее самой, а не с этими мускулистыми чудовищами.
Истерически рассмеявшись, она сказала, что любит его и поедет с ним, куда он-захочет, а потом прижала к себе и поцеловала сначала в губы, а потом в сонную артерию, и молодой шпион умер, обливаясь кровью, которая, смешавшись с румянами, покрыла ее лицо ярким кармином. Сама она умерла несколько дней спустя от голода.
Миллер никогда не узнал, как погиб его стенографист. Будь у него время, он, вероятно, начал бы его искать, но ему передалось беспокойство Хейслера за девушку-пешехода, одинокую среди мира умирающих автомобилистов. Для отца она была дочерью, последней и единственной надеждой семьи, а для Миллера — символом. Она была доказательством бунта природы, признаком последнего судорожного усилия вернуть человеку прежний вид и прежнее место на земле. Отец хотел спасти ее, как свою дочь, а Миллер — как одну из себе подобных, одну из расы пешеходов.
На сотом этаже приготовили бочки с водой и запасы продуктов, приложив все старания, чтобы сохранить этот островок среди океана смерти. Миллер устроил Хейслера с удобствами, а сам, захватив продуктов, фляжку с водой, карту и крепкую палку, покинул этот оазис покоя и двинулся вниз по спиральному спуску. Спускаться было неудобно, но спуск был настолько широк, что он не испытывал головокружения. Поначалу он боялся, что дорогу ему преградит груда столкнувшихся машин, но, похоже, все автомобилисты, которым удалось добраться до спуска, съехали вниз. Время от времени он останавливался на этажах, содрогаясь от доносившихся криков, и снова шел вниз, пока не оказался на улице.
Ситуация здесь была еще хуже, чем он думал. Как только в долине Озарк освободили электродинамическую энергию, весь мир машин замер. В этот момент двадцать миллионов людей в одном Нью-Йорке находились в своих миниэкипажах или автомобилях. Некоторые работали за столами или прилавками магазинов, другие обедали в ресторанах или отдыхали в клубах, третьи куда-то ехали. И вдруг все замерли в тех местах, где были. Телефоны, радио, телеграф — замолчали. Все миниэкипажи остановились, все автомобили потеряли управление. Мужчины и женщины были предоставлены сами себе, никто не мог никому помочь, не мог помочь даже самому себе. Транспорт замер, и никто не знал, что случилось, кроме того, что видел собственными глазами и слышал собственными ушами, ибо вместе с транспортом прервалась связь.
Когда же наконец люди поняли, что не могут двинуться с места, их охватил ужас, а затем и паника. Но то был новый вид паники. Раньше паника означала быстрое бегство огромного количества людей в одном направлении от реальной или воображаемой опасности. Эта же паника была неподвижна, поскольку в первый день средний житель Нью-Йорка хоть и трясся или плакал от страха, все равно оставался в своей машине. Только потом началось массовое бегство, но оно ничем не походило на прошлые. Это было медленное, убийственное карабкание искалеченных животных, тащивших безногие тела на руках, отвыкших от физических усилий. Не быстрое, как ветер, мгновенное бегство обезумевшей, перепуганной толпы, а конвульсивное дерганье ползущего червя. Из уст в уста хриплым шепотом передавали, что город обречен на смерть, что вскоре он превратится в морг, ибо через несколько дней кончатся продукты. Хотя никто не знал, что произошло, все понимали, что город не выживет без поставок из деревень, и внезапно эти деревни стали чем-то большим, чем бетонные дороги среди рекламных щитов. Это было место, где можно найти пищу и воду.
Город остался без воды, ибо гигантский насос, гнавший миллионы галлонов воды, перестал действовать. Остались лишь реки, окружающие город, грязные и замусоренные. Но ведь где-то в деревнях должна быть вода.
Итак, на второй день началось бегство из Нью-Йорка, бегство людей, похожих на жертвы войны. Не все двигались с одинаковой скоростью, но самые быстрые преодолевали меньше мили в час. Философ в такой ситуации остался бы на месте и умер, животное — спокойно дожидалось бы конца, но автомобилисты не были ни философами, ни животными, и потому ползли вперед. Всю жизнь они проводили, мчась куда-то вперед. Первые пробки образовались на мостах. На каждом из них в критический момент оказалось по несколько автомобилей, но в два часа пополудни движение было невелико. Однако уже в полдень следующего дня мосты почернели от людей, ползущих из города. Пробки вызывали задержку, люди толкались, не продвигаясь ни на шаг. На этот дергающийся на месте слой людей взбирался следующий, а через минуту на него полз третий. К каждому мосту вели несколько улиц, а сам мост был не шире улицы. В конце концов внешние ряды верхних слоев начали падать в реку. Вероятно, многие сознательно выбирали такой конец. Над мостами повис шум, как рев волн, бьющих в каменистый берег. Это было началом кровавого безумия. Люди на мостах умирали быстро, но перед смертью они начинали кусаться. В городе возникали подобные заторы. Рестораны и кафе были заполнены телами почти до потолка. Там были продукты, но никто не мог до них добраться, за исключением тех, что имели их на расстоянии вытянутой руки, но и они погибали, раздавленные, прежде чем успевали воспользоваться своим удачным положением, другим же — еще живым и способным есть — мешали тела мертвых и умирающих.