Там, среди теней, то и дело скрываемый порывами метели, на фоне стены еле угадывался человек; глаза его были закрыты, руки — скрещены на груди.
Я смотрел на него с безумной надеждой — увидеть и узнать.
Этого человека я не знал.
Он был стар, стар, очень стар.
— Я даже застонал от отчаяния.
И тут старец поднял дрожащие веки.
Это были его глаза!
— Папа! — закричал я и рванулся под тусклый свет лампочки, в снежную круговерть, чтобы обнять его.
А где-то далеко-далеко, в заснеженном городе, разносился голос Чарли:
— Нет, не надо, беги отсюда! Это кошмар, это безумие! Не надо! — умолял он.
Он стоял передо мной и не узнавал меня, а может, просто не мог разглядеть из-за пелены, подернувшей глаза. «Кто?» — наверняка думал он.
— …ом!..ом! — вдруг сорвалось с его губ.
Он никак не мог произнести звук «т».
Но звал он меня.
— …ом!
Он вздрогнул и обхватил меня, словно человек, что стоит на кромке обрыва и боится, как бы земля не вздрогнула и не сбросила его в бездну.
Я крепко держал его. Он не мог упасть.
Сплетенные в неистовом объятии, не в силах сдвинуться с места, мы стояли посреди снежной пустыни и тихо покачивались — два человека, слившиеся в одного.
— Том, о, Том, — снова и снова судорожно и горестно повторял он.
— Отец, милый па, папочка, — твердил я.
Старик вдруг застыл в моих руках, увидев поверх моего плеча пустое поле смерти. Он судорожно вздохнул, словно пытаясь спросить меня, что это за место.
И как только он узнал, вспомнил это место, он увял, еще больше постарел, все его лицо говорило одно слово — «нет».
Он огляделся, словно надеясь увидеть заступников, защитников его прав, которые сказали бы это «нет» вместе с ним. Но в моих глазах он прочел правду.
Теперь мы оба смотрели на едва заметную путаную цепочку следов, что вела от места, где он был погребен долгие годы.
Нет, нет, нет, нет, нет, нет!
Слова взрывались на его губах.
Но он все не мог выговорить «н» и «т».
И получались лишь дикие выдохи:
— …е…е…е…е…е…е…Е! — одиноко и испуганно, словно детский плач.
А потом на его лице отразился другой вопрос: «Зачем?»
Он стиснул кулаки, глянул на срою бессильную грудь.
Господь одарил нас ужасным подарком. Но еще ужаснее — память.
Он вспоминал.
И начал оттаивать: тело как-то съежилось, слабое сердце замерло — закрывалась некая дверь в вечность и ночь.
Он был недвижим в моих руках, но веки его затрепетали над мертвыми еще глазами. Теперь он задавал себе самый страшный вопрос: «К т о сделал это со мною?»
Глаза открылись, и пристальный взгляд впился в меня.
«Ты?» — спрашивал он.
«Да, — безмолвно ответил я. — Это я попросил, чтобы ты ожил этой ночью»!
«Ты! — глаза его распахнулись, тело вздрогнуло, а потом, почти вслух, он спросил о самом мучительном. — Зачем?»
Мне вдруг передался весь его ужас.
В самом деле, зачем я сделал это? Как я додумался пожелать в Рождество именно это — ужасную, мучительную встречу.
Я ощутил себя напуганным ребенком. Что теперь делать с этим стариком? Зачем я прервал его ужасный сон, вызвал из могилы?
Разве я думал о последствиях? Нет, какой-то безумный толчок вышвырнул меня из дома на это поле скорби, и разума тогда во мне было не больше, чем в камне, брошенном рукою безумца.
Зачем? Зачем?
А старец, мой отец, стоял, овеваемый метелью, и ожидал моих жалких оправданий.
Я молчал, словно провинившийся ребенок, не в силах сказать ему правду. И раньше, когда он был жив, я часто терялся при нем, а теперь, когда он очнулся от смертного сна, я совершенно онемел.
Ответ рвался из меня, но я не мог пошевелить языком. Мой крик был намертво заперт во мне.
Секунда за секундой уходил отпущенный нам час, а с ним и возможность, последний случай сказать отцу то, что я должен был сказать еще много-много, лет назад, но не успел.
Где-то далеко колокола пробили половину первого рождественской ночи: Христос уже реял в воздухе.
Снег хлопьями сыпался мне на лицо часто и холодно, часто и холодно…
«Зачем? — вопрошали глаза отца. — Зачем ты вызвал меня о т т у д а?»
— Па… — начал я и умолк, потому что его рука стиснула мое предплечье. По лицу его было видно, что он понял.
Ведь это был и его шанс, последняя возможность сказать мне то, что не сказалось при жизни, когда мне было двенадцать, четырнадцать или двадцать шесть. То, что я вдруг онемел, не имело значения. Он сам хотел сбросить путы могильного покоя и сказать это сам.
Губы его разомкнулись. Ему было адски трудно выдавить из себя слова: на такое мог решиться только мощный дух, пусть и обитающий в ветхом теле. Агонизируя, задыхаясь, он выдохнул три слова, и ветер тут же унес их.
— Что? — беспощадно спросил я.
Он крепко держался за меня. Вьюга била ему в глаза, но он ни разу не моргнул.
— Яя… юуу… яааааааа… — судорожно выдохнул он, замолк, вздрогнул и попытался сказать это разборчивее, но получилось то же: — Я… ууу. яяя… а!
— Па! — крикнул я. — Позволь, я скажу за тебя!
Он тихо стоял и ждал.
— Ты хочешь сказать: «Я… люблю… тебя»?
— Ааа! — выкрикнул он. И добавил совсем тихо: — О, да…
— О, папа… — сказал я и, окрыленный жалкой своей удачей, все обретя и все потеряв, ответил: — Милый па, и я… и я люблю тебя!
Мы крепко обнялись.
Я плакал.
И отец тоже. Из какого, иссохшего колодца источились слезы, что дрожали и вспыхивали на его ресницах?
Последний вопрос был задан и последний ответ произнесен.
«Почему ты вызвал меня?»
«А почему возникает желание, почему дарят подарки и почему бывает такая ночь?»
Потому, что мы должны были сказать друг другу то, что не сказали при жизни, сказать это, пока не захлопнутся и не запечатаются навеки волшебные врата.
Все было сказано, и мы просто стояли, обнявшись. Отец и сын, сын и отец, две части единого целого среди снежной пустыни, один счастливее другого.
Слезы замерзали на моих щеках.
Мы долго стояли так на ветру, мы еще услышали, как колокола отзвенели двенадцать и три четверти, но больше ничего не слушали и не говорили — все было сказано. Так истек подаренный нам час.
По всему миру стрелки показали час ночи. Христос-младенец лежал в своих яслях. Колокола прозвонили конец чудесного часа. Как быстро протек он между нашими окоченевшими пальцами.
Отец все обнимал меня.
Увял последний звук колоколов, и я почувствовал, как отец разомкнул объятия, как его пальцы скользнули по моим щекам.
Я слышал, как он легко ступает по снегу. Шаги затихали, затихал и плач во мне.
Я открыл глаза и еще успел увидеть, как он обернулся и помахал мне рукой.
И тут снег опустил завесу.
«Какой он смелый, мой отец, — подумал я, — идет туда и не ропщет».
Я вернулся домой и еще выпил с Чарли у камина. Он взглянул мне в глаза и молча выпил за то, — что он там увидел.
А наверху меня ждала постель, похожая на белое снежное поле.
Снег все летел к моему окну со всех сторон света, падал на все и повсюду, заметал две цепочки следов: одна уходила в город, другая терялась среди могил.
Я лег на свое снежное ложе и вспомнил лицо отца, когда он в последний раз взглянул на меня, помахал рукой и ушел.
Это было самое счастливое, самое молодое лицо из всех, что я видел.
С этим я заснул и больше не плакал.